– Мы сегодня веселимся, – сказал соотечественник, – мы были в ресторане, там познакомились с компанией очаровательных дам и с новыми нашими спутницами ездили за город, к Владимирской губернии, – там в лесу водятся волки, мы пили коньяк. Вас не было дома. Сейчас мы будем встречать русский рассвет, – соотечественник понизил голос, – одна из этих дам принадлежит вам.
В концертном салоне заиграли на пианино. В ночной тишине было слышно, как в маленькой столовой накрывали стол. Англичане провели дам в уборную, пошли переодеваться. Женщин, конечно, как конфеты, можно выворачивать из платья. Старик лакей заботливо занавешивал окна, чтоб никто не видел с улицы, что делают колонизаторы. Было приказано никого не пускать – –
Мистер Смит заснул уже на рассвете. Снов он не видел. Только перед тем, как проснуться, ему пригрезилась та страшная ночь, – та, когда он встретился в дверях спальни жены с братом своим Эдгаром.
Емельян Емельянович заходил утром к мистеру Смиту. Его не пустили. Он зашел через час и оставил записку, что заедет перед поездом. Дома эту ночь Емельян Бмельянович не ночевал: сейчас же от мистера Смита он пошел на вокзал и ездил на Прозоровскую, рассвет там провел в лесу, – оттуда вернулся как раз к тому часу, когда заходил в первый раз утром. – Перед поездом мистер Смит распорядился, чтоб подали автомобиль, но Емельян Бмельянович настоял, чтоб пошли пешком; потом они наняли извозчика. На Прозоровскую они приехали, когда уже темнело. Дорогой, несколько раз, случайно, Емельян Бмельянович спрашивал, захватил ли мистер бумажник. От полустанка они пошли мимо дач, лесной просекой, вышли на пустыри, в поле, за которым был лес. Мистер Смит шел впереди, высокий, в черном пальто, в кепи. Было немного прохладно, и у обоих были подняты воротники. Уже совсем стемнело. Шли они без дороги, и когда подходили к лесу, Бмельян Бмельянович выстрелил сзади, из револьвера, в затылок Роберту Смиту. – Через час после убийства Емельян Бмельянович был на квартире мистера Смита, в Москве, где спрашивал, дома ли мистер Смит? – и оставил ему записку, в которой сожалел о неудавшейся поездке.
Через два дня агенты русского уголовного розыска арестовали гражданина Разина, он был увезен. – Через месяц на суде, где судили бандитов, Разин говорил в последнем своем слове:
– Я прошу меня расстрелять. Я все равно мертв. Я убил человека, потому что он был богат, а я не мог – физически, органически не мог видеть стоптанных ботинок жены. Я, должно быть, болен: весь мир, все, русская революция, отовсюду, от столов, из-под нар, из волчка на меня глядит черный кружок дула ружья, тысячи, миллионы, миллиарды дул – на меня, отовсюду. Я все равно мертв.
Гражданин Разин был расстрелян. – –
– – Фиты из русской абевеги – нет, не может быть. Есть абевеги без фиты. Емельян Бмельянович Разин – был мистером Смитом – но и ижицы – нет. Я кончаю повесть.
Богомать.
Я, Пильняк, помню день, выпавший мне в дни писания этой повести, весной, в России, в Коломне, у Николы-на-Посадьях, – и помню мои мысли в тот день. Сейчас я думаю о том, что эти мысли мои неисторичны, неверны: это ключ, отпирающий романтику в истории, позволивший мне крикнуть:
– Место – места действия нет. Россия, Европа, мир, братство. –
– Герои – героев нет. Россия, Европа, мир, вера, безверие, культура, метели, грозы, образ Богоматери. – –
1) К соседям приехал из голодной стороны, – год тому назад она называлась хлебородной, – дворник.
На Пасху он ходил в валенках, и ноги у него были, как у опоенной лошади. Дворник был, как дворник: был очень молчалив, сидел, как подобает, на лавочке около дома и грелся на солнце, вместо того, чтобы подметать улицу. Никто на него, само собою, не обращал внимания, только сосед раза два жаловался, что он темнеет, когда видит хлеб, мяса не ест совершенно, а картошки съедает количество невероятное. – И вот он, дворник, третьего дня – завыл, и вчера его отвезли в сумасшедший дом: дворник пришел, здесь у нас, в какое-то нормальное, человеческое состояние и вспомнил, рассказал, что он – съел – там, в хлебородной – свою жену. Вот и все. Это голод.
О голоде говорить нечестно, бесстыдно, нехорошо. Голод – есть: голод, ужас, мерзость. Тот, кто пьет и жрет в свое удовольствие, конечно, участник, собутыльник, состольник того дворника, коий съел свою жену. Вся Россия вместе с голодной голодает, вся Россия стянула свои гашники, чтоб не ныло брюхо: недаром в России вместе с людоедством – эпопея поэм нарождения нового, чертовщин, метелей, гроз, – в этих амплитудах та свеча Яблочкова, от которой рябило глаза миру.
2) Но в те дни я думал не об этом. – Вот о чем. – Двести лет назад император Петр I, в дни, когда запад, северо-запад, Украина щетинились штыками шведов, на Донщине бунтовали казаки, в Заволжьи – калмыки, на Поволжьи – татары, – когда по России шли голод, смута и смерть, – когда надвое кололась Россия, – когда на русских, мордовских, татарских, калмыцких костях бутился Санкт-Питер-Бурх – в ободранной, нищей, вшивой России (Россия много уже столетий вшива и нища), в Парадизе своем – дал указ император Петр I, чтоб брали с церквей колокола и лили б из тех колоколов пушки, дабы бить ими – и шведов, и разруху, и темень российскую. –
Как ни ужасен был пьяный император Петр, – дни Петровской эпохи останутся в истории русской поэмой, – и глава этой поэмы о том, как переливались колокола на пушки (колокола церковные, старых церквей, многовековых, со слюдяными оконцами, с колокольнями, как шатры царей, – на пушки, чтоб развеивать смуту, муть и голод в России), – хорошая глава русской истории, как поэма. – И вот опять, шестой уже год, вновь колется Россия надвое. Знал, Россия уйдет отсюда новой: я ведь вот видел того дворника, который съел свою жену, он не мог не сойти с ума, но мне не страшно это, – я видел иное, я мерил иным масштабом. Новая горит свеча Яблочкова, от которой рябит в глазах, – шестой уже год. Знаю: все живое, как земля веснами, умирая, обновляется вновь и вновь.