…– В России крепостное право, экономически изжитое, привело к людоедству. В России людоедство, как бытовое явление, – сказал латыш.
– Да, моя родина, моя мать – Россия, – сказал профессор: – каждому русскому Россия, нищая, разутая, бесхлебная, кладбищенская – величайшей скорбью была – и радостью величайшей, всеми человеческими ощущениями, доведенными до судороги, – ибо те русские, что не были в ней в эти годы, забыли об основном человеческом – о способности привыкать ко всему, об умении человека применяться: – Россия вшивая, сектантская, распопья, распопьи-упорная, миру выкинувшая Третий Интернационал, себе уделившая большевистскую смуту, людоедство, национальное нищенство.
Говорили почему-то оба: профессор и латышский капиталист, по-немецки, но слово – людоедство, – употребленное несколько раз, каждый раз именовали по-русски, понижая голос. Латышу, сраставшемуся с Россией детством и десятилетиями зрелой жизни, ему ведь часто ночами, спросонья, в полусне мерещились тысячи серых рук у глотки, высохшие груди из России, с плохой какой-то картинки, – тогда его мучила одышка, вспоминалась молодость, всегда необыкновенная, ему было тоскливо лежать в простынях, он пил содовую и старчески уже думал о том, что он боится – не понимает – России, и отгонял мысли, ибо не понимать было физически мучительно.
В купе горели ночные фиолетовые рожки, светили полумраком. Англичанин выкурил трубку, ушел. Поезд замедлил ход. Въезжали в коридор, по вагонам пошли польские пограничники, позвякивая шпорами. Профессор заговорил об аусфуре. Пограничники ушли, за окнами в небе светила мутная луна, – коридор опустел, вагон затих. Едва пахло сигарами, фиолетовые рожки светили полумраком. Тогда по коридору бесшумно прошел помощник проводника, собрал у дверей башмаки и понес их к себе чистить, – у проводника за плотно притворенной дверью горело электричество, на столике стояла бутылка коньяка, на диване, против проводника, сидел джентльмен, французский шпион, составлял списки едущих в Россию. Разговаривали по-французски, – мальчишка чистил башмаки.
На другой день, к полдню, у Эйдкунена появился снег, – проводники распорядились к вечеру затопить вагоны. В Эйдкунене, на таможенный осмотр, американцы вышли в демисезонных пальто, в дорожных кэпи, с шарфами наружу, перекинутыми через плечо, в желтых ботинках и крагах; американцы на платформе немножко поиграли – в импровизированную игру вроде той, которою мальчишки в России и Норвегии занимаются на льду: катали по асфальту глышки, и тот, кому этой глышкой попадали в башмак, должен был попасть другому и бегать за глышкой, если она пролетала мимо. Русский профессор заговорил обеспокоенно об аусфуре – с российским курьером, у курьера болели зубы, он молчал, – профессор вез с собой кожаную куртку, коричневую, совершенно новую, купленную в Германии, – в сущности нищенскую – и у него не было разрешения на вывоз: латыш посоветовал выпороть с воротника клеймо фирмы, профессор поспешно выпорол; в таможенной конторе немцы, в зеленых фуражках, кланяющихся туда и обратно, сплошь с усами, как у императора Вильгельма II на карикатурах, осматривали вещи: затем каждый пассажир, кроме дипломатов, должен был пройти через будку для личного осмотра, – и в этой будке у профессора, когда он вынимал из кармана портмоне и платок, выпал лоскутик клейма фирмы, – чиновник его поднял, – профессора окружили немцы в зеленых фуражках, профессор стал школьником. Поезд передали в Вержболово, – профессор отстал от поезда. Метрдотель пригласил к обеду, обед был длинен, ели и бульон с желтком, и спаржу с омлетом, и рыбу, и дичь, и телячий карбонат, – на столиках стояли водки, коньяки, вина, ликеры, – после обеда долго курили сигары, – за зеркальными окнами ползли дюны, леса, перелески, болота. Все больше попадалось снега, лежал он рыхлый, бурый, – а когда пошли песчаные холмы в соснах, – в лощинах тогда снег блестел в зимней своей неприкосновенности, как молодые волчьи зубы. Небо мутнело. – После обеда в комфортабельности, неспешности, долго курили сигары, пили коньяк, метрдотель и обера были в такте этой неспешности. Впереди Россия. –
Впереди – Россия. –
– И через два дня, – поезд, – разменяв в Риге пассажиров, – сменив международные вагоны на советские дипломатические, выкинув из обихода вагон-ресторан, враждебный в чужой стране, с винтовками охраны у подножек, –
– исчезли англичане, французы, французские проводники, начальником поезда ехал курьер с больными зубами, очень разговорчивый, появились несуразно одетые русские, курьеры, дипломаты, сотрудники учреждений столь же необыденные, как их названия – Индел, Весэнха, Внешторг, Гомза, Профобр, Центрэвак, –
– прокроив болота и леса прежнего российского Полесья, спутав часы, запутанные российскими декретами о новом врамени, –
– все холоднее становилось, все больше снегу, все зимнее небо, и путалось время тремя часами вперед, чтобы спутать там дальше, в России – и ночи, и дни, и рассветы, – чтоб слушать американцам в необыденные часы рассвета непонятную, азиатскую, одномотивную песню проводника, на многие часы, валявшегося у себя в тендере на гробах дипломатических ящиков с поленом и фуражкой в головах, – – поезд пришел в Целюпэ, к границе РСФСР.
В Целюпэ, на одинокой лесной станцийке, поезд нагнал эшелон русских иммигрантов из Америки в Россию. Небо грузилось, по-российски, свинцами, снег лежал еще зимний. Станция – станционные постройки и домики за ней – упиралась в лес, и лес же был напротив, вдали виднелся холм в сосновом бору, в лесу напротив шли лесные разработки, и станцийка была, как в Швеции, на северных дорогах, стояли елочки по дебаркадеру, дебаркадер был посыпан желтым песком. В деревенской гостинице, на скатертях, в складках из серого домашнего полотна, в плетеночках лежал черный хлеб, какого нет на материке Европы, и в комнатах пахло черным хлебом. Хозяйка в белом чепчике приносила деревенские жирные блюда, в тарелках до краев, и в клетке у окна пел чижик. В восемнадцати верстах была граница РСФСР, город Себеж, кругом были холмы и болота, и болота Полесья, в лесах. Иммигранты возвращались на родину – из Америки. Еще – последний раз – пограничники осматривали паспорта. К сумеркам пошел снег. К сумеркам пришел из России, с Себежа, паровоз – баба (в России мешочники подразделяли паровозы на мужиков и баб, по звуку гудка, – бабы обыкновенно были товарными). Баба потащила вагоны. Баба первая рассказала о русской разрухе, ибо у той дощечки, где сердце каждого сжималось от надписи – граница, – текла внизу речушка в синих льдах и были скаты холма, а вдалеке внизу лежал поселок с белой церковью, – баба остановилась, и пассажирам предложили пойти грузить дрова. – –