«Мой брат, Эдгар.
Ты писал мне о, так называемой, гипотезе вечности и о том, что твое судно уже снаряжено, и на днях ты идешь в море к Северному полюсу. Быть может, это письмо дойдет до тебя из Лондона уже по радио. Сегодня я перееду границу прежней императорской и послезавтра – теперешней, советской России. Мы с тобой долго не увидимся. Ты прав, истолковывая ощущение вечности как фактор вообще всякой жизни: все мы, как и история народов, смертны. Все умирает, быть может, ты или я завтра умрем, – но отсюда не истекает, что человечество, ты, я – должны ожидать свое завтра, сложа руки. Все мы, конечно, ощущаем нашу жизнь как вечность, иное ощущение нездорово, – но мы знаем о предельности нашей жизни и поэтому должны стремиться сделать – дать и взять – от жизни все возможное. Я скорблю лишь о том, что у меня слишком мало времени. В этом я вполне согласен с тобой. Но я думаю сейчас о другом, которое мне кажется не менее важным: о человеческой воле, когда народы в целом, как ты и я в частности, волят строить свою жизнь. Ты уходишь со своим судном к Северному полюсу, я еду в Россию, мы вместе, юношами, замерзали в северной Сибири. Ты у Северного полюса будешь отрезан от человечества, быть может, наверное, ты захвораешь цынгой, тебе придется неделями стоять среди льдов, очень возможно, что ты погибнешь в аварии или умрешь от холода или голода, полгода ты будешь жить в сплошном мраке, тебе покажется событием, если, быть может, посчастливится побывать в юрте самоеда, – все это ты знаешь лучше меня. Ты идешь на всяческие лишения, – и все же ты уходишь в море, хочешь уйти потому, что ты так волишь. Это свободная твоя воля. Ты волишь идти на страдания. Твои страдания, твои лишения – будут тебе даже радостью, потому что ты их волишь увидеть: это было б непереносимо, если бы это было против твоей воли. То, о чем я сейчас говорю, я называю волей хотеть, волей видеть. Эта воля, когда она объединена нациями, человечеством, его государствами, она есть – история народов. Иногда она почти замирает, тогда у государств нет истории, как у китайцев в последнее тысячелетие. Так нарождались и умирали мировые цивилизации. Мы переживаем сейчас смену последней – Европейской. Мы переживаем сейчас чрезвычайную эпоху, когда центр мировой цивилизации уходит из Европы и когда эта воля, о которой я говорил, до судороги напряжена в России. В Париже мне сообщали, что там найден способ борьбы с брюшным тифом и не могут приступить к изучению сыпного – за отсутствием во Франции сыпнотифозных экспонатов. Любопытно проследить вплотную историческую волю народа, тем паче любопытную в аспекте людоедства и заката Европейской культуры. Но вот что проистекает еще из этой воли видеть: холодность, жестокость, мертвенность, – людям, живу щим этой волей, не страшно, а только интересно смотреть – смерть, сыпной тиф, расстрелы, людоедство, все ужасное, что есть в мире. –
Всего хорошего тебе, дорогой брат мой Эдгар, будь здоров. Твой брат Роберт. –»
В Эйдкунене, на германской границе, надо было пройти через таможню. Были солнечные полдни, – и около Эйдкунена, когда поезд медлил, прощаясь с Восточной Пруссией, в канаве у шпал, после уже нескольких месяцев весны в Париже, здесь впервые перед Россией появился снег. Под стеклянным навесом у вокзала, на пустынном дебаркадере, было холодновато, и откуда-то – из полей – веял пахнущий землею, набухший, русски-мартовский ветерок. Из вагонов табунками вышли джентльмены, женщин почти не было. – Предложили сдать паспорта. Трегеры в тележках повезли вещи. Прошли в таможенный зал. Американцы в буфете пили коньяк. Мистер Роберт Смит прошел на телеграф и дал несколько телеграмм:
– Миссис Смит, Эдинбург. – Мама, сейчас я переезжаю границу. Прошу Вас, простите миссис Елисавет: она не виновата.
– Миссис Чудлей, Париж. – И еще раз я шлю Вам мое поклонение, Елисавет, и прошу Вас считать себя свободной. –
– Мистер Кингстон, Ливерпуль. – Альфред, все мои права и обязанности я оставляю Вам. –
– Английский королевский банк, Лондон. – – – – № текущего счета – – –
– Лионский кредит, Париж. – – –
№ текущего счета – – –
– Министру Сарва, Ревель, Эстония – –
Мистер Смит вышел с телеграфа – в цилиндре, в черном пальто, – с приподнятым – случайно, конечно, – воротником. Поезд передавался в Вержболово, в Литву, трегер принес билеты, метрдотель из ресторана-вагона пригласил обедать. За столом подали виски. К вечеру солнце затянуло облаками, в купе помутнело, на столе стояла бутыль коньяку, снег встречался все чаще, поезд шел лесами, – проводник распорядился затопить печи, застукал молоточек калорифера, вспыхнуло электричество, стало тепло. Метрдотель пригласил к чаю. – День прошел. На столе стояла вторая бутыль коньяку.
Мужчины: – в пальто с поднятыми воротниками, – одиночки, конечно. Героев нет.
Место: места действия нет. Россия. Европа, мир.
Поезд шел из Парижа в Ригу – в Россию, где революция. В Берлине, на Александер-пляц, на Фридрихс-би-хоф, в Цоо, – поезд останавливался на две минуты пятнадцать секунд. Международные вагоны тускло поблескивали голубиным крылом. Поезд ящерицей прокроил по крышам, под насыпями, по виадукам, через дома, над Шпрэ, над Тир-Гартеном, мутнея под стеклами крыш, в коридорах переулков, мешая дневной свет с электричеством, в гуле города. До Берлина международные вагоны были комфортабельным dolce far niente, – в Берлине исчезли дамы и миссис, сошел японский дипломат, впереди русский бунт, – поезд пошел деловым путешественником, подсели новые пассажиры, много русских. Из гама города, из шума автобусов, такси, метро, трамваев поезд выкинуло в тишину весенних полей, на восток: каждому русскому сердце щемит слово – восток. Вечером за ужином, в ресторане-вагоне, в электричестве, ужин был длинен, пили больше, чем следует, не спешили перед скучным сном. Обера и метрдотель были медлительны. Окна были открыты, ночь темнела болотной заводью, иногда ветер заносил запахи полей. Американцы из АРА, ехавшие в Россию, говорили только на английском, молчали, сидели табунками, породистые люди, курили трубки, пили коньяк, ноги закинули на соседние стулья, фривольность мужской компании. Большой столик заговорил, громко, по-русски и по-немецки – о России: – и это было допущено, такое неприличие, – впереди русская революция – впереди – черта, некая, страшная, где людоедство. Дипломатические курьеры – французские, английские, российские – сидели сурово. Русский профессор-путеец радостно познакомился с российским курьером, у курьера было лицо русского солдата, он был в американских круглых очках, у него болели зубы, он молчал: профессор – тоже в очках, заговорил таинственно об «аусфуре». Поезд подходил к польскому коридору. В той перекройке географических карт и тех, которыми гадают цыганки, – перекройка, швами которой треснула Европа, европейская война и русская революция, рубец польского коридора был очень мозолящим. В купе были приготовлены подкрахмаленные постели, открыты умывальники, – американцы и англичане пошли спать, сдав паспорта проводнику. Сторки были опущены. В коридоре негромко разговаривали русские. Одиночками у окон стояли немцы, обиженные коридором, – и одиноко, один единственный, стоял англичанин, с трубкою в зубах, перед сном. Русский профессор заспорил с латышом.