И Себеж встретил метелью, сумерками, грязью, шумом мешочников, воплями и матершиною на станции. Метельные стервы кружились во мраке, лизали, слизывали керосиновые светы. Забоцали винтовками, в вагоны влезли русские солдаты. Американец вышел на минуту, попал ногою в человеческий помет на шпалах, и никак не мог растолковать, волнуясь, проводнику, чтоб ему продезинфицировали башмаки. Задубасили поленом в стену, проорали, что поезд не пойдет до завтра, осадили на запасный путь, снова завопили, побежали мешочники с мешками, баба кричала: – «Дунькя, Дунькя, гуртуйси здеся,» – у пассажиров тихо спрашивали: – «Спирту не продаешь ли?» – Метель казалась несуразной, снег шел сырой, на запасном, в тупике, когда толпа мешочников умчалась с воем, – стало слышно, как воет ветер, гудит в колесах, в тендере, как шарит сиротливо снег по стенам, у окон, шарахаясь и замирая. Американцы говорили о заносах в прериях. Приходившие стряхали мокрый снег. В вагонах стало холодно и сыро, новый примешался – над всей Россией веющий – запах аммиака, триметиламина, пота. Был поздний час, за полночь, никто не понимал, ложиться спать или нет? –
– И – тогда – пришли и сказали, что – в театре культпросвета комсомола – митинг, предложили сходить. – Вот и все. – Во мраке – первый – русский – сразу покатился под колеса, сорвавшись с кучи снега, сваленной на шпалы, встал и сматерщинил добродушно. Пошли в метель. У водокачки промочили ноги и слушали, как мирно льет вода из рукава, забытая быть завернутой. Не один, не два, а многие понесли на башмаках удушливые запахи. Англичанин освещал себе путь электрическим фонариком. В вокзале на полу вповалку, мужчины, женщины и дети, лежали пассажиры. Был уже час за полночь. Когда спросили, где комсомол, – рукой махнули в темноту, сказали: – «Вон тама. – Нешь не знаешь?» – Долго искали, путаясь в шпалах, поленницах и мраке. В поленницах наткнулись на двоих, они сопели, англичанин осветил, – в поленнице совокуплялись солдат и баба, стоя.
Барак (у входа у барака была лужа, и каждый попадал в нее во мраке) был сбит из фанеры, подпирался изнутри столбами. В бараке был, в сущности, мрак. Плечо в плечо, в безмолвии, толпились люди. На сцене, на столе, коптила трехлинейная лампенка, – под стрешни в фанерном потолке врывался ветер, и свет у лампы вздрагивал. На заднем плане на сцене висел красный шелковый плакат: – «Да здравствует Великая Рабочая и Крестьянская Русская Революция». У лампы за столом сидели мужики в шинелях и овчинных куртках. Театр из фанеры во мраке походил на пещеру. Говорил мужик в шинели, – неважно, что он говорил.
– Товарищи! Потому как вы приехали из Америки, этот митинг мы собрали, чтоб ознакомить вас, приехавших из Америки, где, сказывают, у каждого рабочего по автомобилю, а у крестьянина – по трактеру. У нас, товарищи, скажу прямо, ничего этого нету. У нас, товарищи, кто имеить пуд картошки про запас, – спокойный человек. Для вас не секрет, товарищи, что на Поволжьи люди друг друга едять. У нас колосо-нальная разруха. – Н-но, – товарищи, – нам это не страшно, потому что у нас наша власть, мы сами себе хозяева. И нам известно, почему вы приехали из Америки, хоть у нас свиного сала и нет, – не то – чтобы кататься на автомобилях. У нас теперь власть трудовых советов, а для заграницы у нас припасен Третий Интернационал. Мы всех, товарищи, зовем идти с нами и работать, – н-но, – товарищи, – врагов наших мы беспощадно расстреливаем. – Вот, товарищи, какие дизгазы и проблемы стоят перед нами. – –
Что-то такое, так, гораздо длиннее, говорил солдат. Люди, плечо в плечо, стояли безмолвно. К солдатским словам примешивался вой ветра. Лампенка чадила, но глаз привык ко мраку, и лица кругом были строги. Театр был похож на пещеру. Солдат кончил. Вот и все. За ним вышел говорить старик эмигрант.
– Дорогие товарищи, я не уполномочен говорить от лица всех. Я девятнадцать лет прожил в Америке, – не кончил, зарыдал, – выкрикнул: – Россия. –
Его посадили к столу, плечи его дергались.
Двое – англичанин и русский филолог – вышли из театра – клуба комсомола, во мрак, в метель. Англичанин машинально пробрел по луже. – Да, иная Россия, иной мир. Англичанин поднял воротник пальто.
– Вас поразил митинг? – спросил англичанин.
– Нет. Что же – это советские будни, – ответил филолог.
Поезд стоял в тупике, – поезд впер в Россию. Вот и все.
Вот и все.
Впрочем – вот, чтоб закончить главу, как вступление: –
– о неметельной метели.
Я не знаю, как это зовется в народе. Это было в детстве, в России, в Можае. Это был, должно быть, сентябрь, начало октября. Я сидел на окне. Напротив был дом – купеческий, серый, дом Шишкиных, направо площадь, за нею собор, где ночевал Наполеон. Против дома Шишкиных, на углу стоял фонарь, на который в пожарном депо отпускалось конопляное масло, но который никогда не светил. Ветер был такой, что у нас повалился забор, у Шишкиных оторвало ставню и сорвало железо с крыши, фонарь качался: – ветер был виден, он был серый, – он врывался, вырывался из-за угла, нес с собой серые облака, серый воздух, бумажонки, разбитое решето, ветер гремел калитками, кольцами, ставнями – сразу всеми со всего переулка. Была гололедица, земля вся была в серой корке льда. Одежда на людях металась, рвалась, взлетала над головами, – люди шли, растопырив все конечности, – и у фонаря люди, сшибаемые ветром, – все до одного, – бесполезно стремясь ухватиться за столб, выкидывая ногами крендели, летели вслед за решетом. Мой папа, доктор, пошел в земскую управу, на углу он вскинул ногой, рукой хотел было схватиться за столб, – и еще раз вскинул ногой, сел на землю и дальше пополз на четвереньках, головою к ветру: ветер был виден. Мальчишки, – Васька Шишкин, Колька Цвелев, – и тут нашлись: они на животах выползли в ветер, и ветер их тащил по ледяной корке. – Была гололедица, был страшный ветер, как Горыныч, – и все было серо, отливающее сталью: земля, небо, ветер, дома, воздух, фонарь. И ветер, – кроме того – был еще вольным. – Мама не пустила меня в тот день на улицу, мама читала мне «Тараса Бульбу». Тогда, должно быть, сочинились стихи, оставшиеся у меня от древнего моего детства: