Том 2. Машины и волки - Страница 20


К оглавлению

20

Нил Нилович Тышко написал письмо матери. В этом письме излагалось: – «… что же касается советской власти, то могу сказать, что у меня есть совершенно достоверные сведения, что все коммунисты получили приказ поступить в новую веру, какую – не могу сказать, должно быть масонскую, – в каждой коммуне избирается свой бог, и ему принадлежат все женщины…» – и прочее.

Выписка из «Книги Живота моего» Ивана Александровича Непомнящего: – «„Если бы Бога не было, его все равно нужно было бы выдумать“ – сказал Вольтер, и, поскольку ноги не растут из подмышек, а оттуда, откуда им приписала судьба, истина о выдуманном боге будет истинной до тех пор, пока не придет знание, и поэтому – вклеиваю в книгу свою вырезку из „Продовольственной газеты“ Наркомпрода за вчерашнее число: „Надежда на урожай хлебов пропала окончательно. Рожь выгорела без налива. Яровые местами не вышли совершенно, а в некоторых волостях пробивают высохшую и затвердевшую корку, и где вышли – пожелтели от бездождья. Даже картофель, последняя надежда чувашей, пропал во многих местах. Чуваши обращали свои молитвы и к языческим и к христианским богам. Под развесистыми деревьями приносили они кровавые жертвы: закалывали овец, лошадей“. – Коммуна „Крестьянин“ выродилась в сектантскую коммуну, потому что мужики Мериновы ложью и бездельем отступили от мужичьей тяготы и правды, – ну, а мистика всегда с „женским вопросом“ связана!»


Примечание в разговорах, анекдотическое:

Расчисловы горы.

– А ты куда идешь?

– В Расчислово.

– Ну, тогда иди.

– А что?

– Не пущаем мы зато селом комунских.

– А что?

– Не пущают они наше стадо своем выгоном. Абратно продовольствие прижимають. Ну, мы зато и не пущаем.

Разговор этот у околицы, пришел чужой, чуждый человек, старик. У каждого еврея извечное в глазах, то, что оставила красная нить иудейства, сшившая человечество. – Еще Иисус Христос сказал: «Не единым хлебом сыт будешь», – но и приварком. Человек, еврей, сионист, – голодающий, – в соломенной шляпе, в ситцевом пиджачке с манишкой из целлюлоида, с тросточкой и корзинкой, – и с глазами, как третий век до рождества Христова, – пришел к Андрею Меринову в Расчиславовы горы. Те дни были днями юдолей июля, когда села Рязань на картошку, – и был праздник. На завалинке сидели мужики, беседовали.

– По разверстке с нас брали хучь – девяносто, то ись, пудов, а теперь, дивствительно, сто двадцать, по налогу, то ись. Опять жа – шерсть, масло, яйца, к примеру. По нас хучь бы разверстка зато. Один омман. Опять же ране брали, хфакт, с пяти домов богатеющих. Теперь же хфакт – у меня восемь ядаков, то ись, а он сам – друг-ядак, а все одно – плати с наделу.

– А разверстку по ядакам, то ись, не хотят мужички, к примеру. Как жили, так и проживем, то ись…

Андрей сказал матери:

– А ты что стоишь, глаза выпучила? Самовар поставила – и проваливай к соседке!


Нету казенки, нету вина, –
Пей политуру, ребята, до дна!..

В избе все стены были в плакатах – в дезертирах, генералах и буржуях, по полу коврики, под образами лампада. Андрей – в лаковых сапогах, «при часах», пахнул, как Нил Нилович Тышко. Уходил из избы, вернулся с «вечинкой», с чернилами и бумагой, – из кармана вынул бутылицу. – Дал прочитать бумажку:

«Дорогой Андрюша я про вас скучилась, выходи ко мне на свидание».

– Выпей для храбрости. Хороший – самогон. А потом пиши мне письмо, покрасивши. Вот. – Пиши. Пиши, что я об ней сохну, но выйтить никак не могу. А еще пиши Дуньке Климановой, чтобы выходила гулять… А картошку – устроим! Нынче у нас в союзе молодежи спиктакиль, приставление, я секретарь, – опосля и устроим у комунских, у братов. Другие не продадут – сами конятник подмешивают.

По небу стрижи чертились – по-осеннему – к вечеру, зной же спадал по-июньски, по всей деревне петухи кричали и – опять по-осеннему – резко, одиноко, сейчас же за задами ворковала горлинка. Через улицу, в амбаре жевала рожь ручная мельница, сберегала четырехфунтовки, храпела на всю деревню. А сумерки нашли на Расчисловы горы зеленой мутью июня, луна поднялась медленно: горожане, исковеркавшие ночи на два с половиной часа вперед, забыли ночи. Вечером в школе («э-эх, школа земская стояла, э-эх, стояла да упала… Собрался тут сельский сход, – обсуждали целый год!..») – вечером в школе, под вывеской –

«Расчиславский культурно-просветительный кружок»

был спектакль. Человека, еврея, сиониста с глазами, как век, – по недоразумению, разумеется, – Андрей притащил с собой, и он был единственный старик на спектакле, сошедший за молодого, ибо был брит. В парнях, девках, подростках, набитых, как в теплушке на железной дороге, – в мясе тел, в буферах женских – деревенских грудей, в писке, визге, гармошке, в сизом дыме махорки, в запахах пота, махорки, помады, пудры, даже йодоформа – было святочно, как на святках, – и на партах сцены, рядом с хромой Росчиславской, Марьей Юрьевной, стоял председатель – в белых лосинах и в сандалиях.

– А сосалу-макалу, советскому голубчику, Андрюше Меринову, – наше вам!..

– Сами сосал-макалки. Вот я вас – того-с! – и присвистнул.

– Где уж нам уж – мы уж так уж!

– Больно ты яровитый!

Председатель в лосинах – что есть мочи – крикнул:

– Товарищи! Сианц сичас начинается! Прошу потише и притушить лампы в зале! –

Его перебила хромая Марья Росчиславская, крикнула: Товарищи! В пьесе выступает офицер с золотыми погонами. Золотопогонники теперь отменены, – это только по пьесе!

20