Тогда Николай Евграфович поднялся, чтобы пойти спать.
Он лег на опустевшей своей двуспальной постели. Мария легла в комнате рядом, в бывшей детской. Капитан долго возился, расшнуровывая ботинки, кряхтел, поставил свечку на столик около кровати, взял книгу– приложение к «Ниве», полученное без него. Из комнаты Марии не долетало ни одного звука. Капитан потушил свет, тогда стали во мраке видны полосы света, идущие в дверную щель из комнаты Марии.
– Маня, ты не спишь? – спросил Николай Евграфович.
– Дядя Коля, можно прийти к тебе? – ответила Мария.
Мария не дождалась ответа, скрипнула дверь, капитан увидел на пороге босую Марию, раздетую по-ночному, с шалью на плечах, со свечою в руке. Свеча потухла, и Мария села около капитана на кровать, руки ее и голова упали на грудь к капитану, и Мария зашептала:
– Дядя Коля, папа, – мама мне говорила перед своею смертью, что ты мой папа и просила у меня прощения, и взяла с меня клятву, что я никому не расскажу об этом, кроме тебя, – и взяла с меня клятву, что я никогда не перестану тебя любить и всю жизнь буду заботиться о тебе. И я всю жизнь люблю тебя, папа. Мне было десять лет, когда я узнала, и я всю жизнь готовилась сказать тебе об этом.
Капитан, как многие старики, был ригористичен и любил ставить точки над «и», любил доказывать, что масло вещь есть масляная. И вдруг, вот тут, этой ночью, когда он пришел в свой дом, из которого смерть унесла всех его близких, сейчас, когда он твердо знал, что там в двадцатилетиях у него ничего не было с матерью Марии, – сейчас он усомнился в правде того, что было за двадцатилетием, усомнился в истинности фактов, точно факты могут быть неправдоподобны, как ложь – и неправда может быть фактом. Мария, девушка, просоленная морем, так доверчиво, так нежно положила голову к нему на грудь.
Старик-капитан отечески обнял Марию. Старик-капитан, бродяга по морям, морской волк, старчески бессильно, тихо заплакал, прижимая к своей груди дочь. Заплакал от нежности и от одиночества, ибо Мария была единственным человеком, оставшимся у него в этой жизни, – заплакал в удивлении от непостижимости того, что несет иной раз человеческая жизнь, – от любви к своей дочери, от забот о ней, – заплакал от старости, – заплакал, оплакивая ушедшее…
Ночь была черна, глуха так, что не выли даже овчарки.
…Ветры дуют с моря. Ветры дуют в море.
Всегда можно говорить о людях и о человеческой жизни, что они просты, – и никогда нельзя так говорить.
…Тримунтаны, грего, ливанты, пунентии, маист-ры – так называют моряки ветры – дуют с моря: и они же дуют в море – маистры, пунентии, ливанты, гарбии, острии. По той земле, где родился и жил капитан Николай Евграфович, некогда прошли многие народы, и никто не знал, чья кровь осталась здесь на этом каменистом берегу, откуда мужчины шли только в море: здесь были и греки, древние и теперешние, и левантийцы, и турки, и славяне, и молдавы; они говорили на языке, окрашенном украинскою речью, – но для моря, для Смирны, Салоник, Яффы, Александрии, Марселя у них был иной язык, вроде такого:
– «Ту моргэ паране – море, и треба ми твэнти – един хлиб».
Ветры иной раз дуют до свиста: но человеку в море нельзя свистать, как вообще не стоит свистать и просвистываться серьезному человеку.
Эгейское море,
3 ноября 1925 г.
Десять лет человеческой жизни – оглянуться назад на десятилетие – все это было вчера: все помнится до мелочей, до морщинки у глаз, до запаха в комнате. Но в каждые десять лет уходит с земли из жизни – одна пятая всех живущих на земле людей, десятки миллионов людей идут гнить в землю, кормить червей; впрочем, в эти же каждые десять лет и приходят в жизнь миллионы людей, родятся, растут, живут, идут в новые земли, множатся, буйствуют половодьями весен, изобилуют летами, покойствуют эмалевыми днями бабьего лета, сгорают красными зимними зорями – –
И каждая эпоха человеческой жизни, каждая страна, каждый город, каждый дом, каждая комната имеют свой запах – точно так же, как имеют свой запах каждый человек, каждая семья, каждый род. Десятилетья скрещиваются иной раз – очень часто, и – за эпохами, за событиями городов и стран – ему, этому, данному человеку – морщинки у глаз, запах комнаты – существенней, многозначимей, чем событья эпох.
Над каждой страной дуют свои ветры.
У него, у этого человека, Ивана Ивановича Иванова, жизнь запомнилась городом с деревянными тротуарами, с деревянными заборами вдоль улиц, калиткой во двор, тяжелым запахом жилья в сенях, низкими комнатами в дворовый бурьян. И над его жизнью продул ветер, тот, что пахнет человечьим жильем. В его комнате стоят- продавленный кожаный диван, за диваном веками собирались окурки. На столе в его комнате изредка менялись книги и никогда не менялось сукно: это был письменный стол, пепел перецветил сукно на столе из зеленого в желтое, пепел нельзя было сдуть со стола. И за низкими окнами в саду рос бурьян, крапива, лопухи, белена. Над его жизнью продул тот ветер, что пахнет человечьим жильем, – и этот ветер застрял в его комнате.
И там за десятилетиями запомнился навсегда осенний, промозглый вечер, уж очень, до судороги в горле, пропахший человечиной: это был вечер, когда он прогнал свою жену. До этого были и бурьяны рассветов, и половодье полей, и ночи со словами о том, – что – «люблю, люблю, навсегда, навсегда!» – были обвалы рассветов, когда в рассветном мире были – солнце, мир и озера ее глаз, в которых можно утопить мир и солнце, – она, заполнившая мир и солнце. В человеческой радости тогда родился ребенок, новый Иван, в сумерки глаза матери были прекрасны всем прекрасным материнством мира, – в сумерки он приходил тогда к ней, чтобы поцеловать ее бледную руку: ребенок тогда спал, новый Иван. – Все это было. – И потом был тот промозглый вечер, такой вечер, когда человеку одиноко, страшно на земле от удушья человечины.