– Физиологический раствор! –
и ассистентка воткнула в грудь человека две толстые, толщиною почти в папиросу, иглы, чтобы через них злить в кровь мертвеца тысячу кубиков жидкой соли, чтобы поддержать кровяное давление. Лицо человека было безжизненно, сине, полиловели губы.
Тогда Гаврилова отвязали от стола, положили на стол с колесиками и отвезли в его палату. Сердце его билось, и он дышал, но сознание не вернулось к нему, как, быть может, не вернулось до последней минуты, когда перестало биться прокамфаренное и искусственно просоленное сердце, когда он – через тридцать семь часов – был оставлен камфарой и врачами – и умер: – быть может – потому, что до последней минуты к нему никто не допускался, кроме этих двух профессоров и сестры, но за час до того, как официально было сообщено о смерти командарма Гаврилова, – случайный сосед по палате слышал странные звуки в палате, точно там перестукивался человек, как перестукиваются арестанты в тюрьмах. Там в палате лежал заживо мертвый человек, прокамфаренный потому, что в медицине есть этический обычай не допускать человеческой смерти под операционным ножом, – и эту палату так тщательно охраняли профессора потому, что умирал командарм, герой гражданской войны, герой великой русской революции, человек, обросший легендами, тот, который имел волю и право посылать людей убивать себе подобных и умирать.
Операция тогда началась в восемь часов тридцать минут и – на столе с колесиками – вывезли Гаврилова из операционной в одиннадцать часов одиннадцать минут. В коридоре тогда швейцар сказал, что профессора Лозовского дважды вызывали по телефону из дома номер первый, – и опять пришел швейцар, сказал, что у телефона ждут. Лозовский пошел к телефону. Лозовский ожидал звонка из дома номер первый. В телефоне прозвучало: «милый, я соскучилась по тебе», – и у Лозовского на минуту ощерились зубы, он, должно быть, хотел сказать очень злое, но ничего не сказал, бросил трубку. Профессор подошел к конторе, где был телефон, к окну, постоял, посмотрел на первый снег, покусал пальцы и вернулся к телефонной трубке, вник в ту телефонную сеть, которая имела тридцать – сорок проводов, поклонился трубке и сказал, что операция прошла благополучно, но что больной очень слаб и что они, врачи, признали его состояние тяжелым, и попросил извинения в том, что не сможет сейчас приехать. – Наверху в коридоре, между операционной и палатой больного, где утром суматошились и шептались люди, не было теперь ни души.
Гаврилов умер, – то есть профессор Лозовский вышел из его палаты с белым листом бумаги и, склонив голову, печально и торжественно сообщил о том, что больной командарм армии, гражданин Николай Иванович Гаврилов, к величайшему прискорбию, – скончался в час семнадцать минут.
Через три четверти часа, когда доходил второй час ночи, во двор больницы вошли роты красноармейцев, и по всем ходам и лестницам стали караулы. В палату, где был труп командарма, прошли те самые три генштабиста, что приезжали на вокзал встречать командарма, – те самые три человека, для которых Гаврилов, – рулевой той громадной машины, которая зовется армией, – был человеком, командовавшим их жизнями; теперь они пришли командовать трупом командира. – В этот час в деревнях поют вторые петухи. В этот час по небу ползли облака, и за ними торопилась полная, устающая торопиться, луна. В этот час в крытом «рейсе» профессор Лозовский экстренно ехал в дом номер первый; «ройс» бесшумно вошел в ворота с грифами, мимо часовых, стал у подъезда, – часовой открыл дверцу; Лозовский прошел в тот кабинет, где на красном сукне письменного стола стояли три телефонных аппарата, а за письменным столом на стене ротой во фронт выстроились звонки. Разговор, бывший у Лозовского в этом кабинете, – неизвестен, – но он длился всего три минуты; Лозовский вышел из кабинета – из подъезда – со двора – очень поспешно, с пальто и шляпою в руках, похожий на героев Гофмана; автомобиля уже не было; Лозовский шел покачиваясь, точно он был пьян; улицы были пустынны в этот неподвижный ночной час, и улицы качались вместе с Лозовским. –
Улицы качались под луной в неподвижной пустыне ночи, вместе с Лозовским. Лозовский – Гофманом – вышел из кабинета дома номер первый. В кабинете дома номер первый остался негорбящийся человек. Человек стоял за столом, нависнув над столом, опираясь о стол кулаками. Голова человека была опущена. Он долго был неподвижен. – Человека оторвали от его формул и бумаг. – И тогда человек задвигался. Его движения были прямоугольны и формульны, как те формулы, которые каждую ночь он диктовал стенографистке. Он задвигался очень быстро. Он позвонил в звонок сзади себя, он снял телефонную трубку. Он сказал дежурному: – «беговую, открытую». – Он сказал в телефон тому, кто, должно быть, спал, кто был в тройке первых, – голос его был слаб: – «Андрей, милый, – еще ушел человек, – Коля Гаврилов умер, нет боевого товарища. Позвони Потапу, голубчик, – мы виноваты, я и Потап». –
Шоферу негорбящийся человек сказал: – «в больницу». Улицы не качались. В облаках торопилась, суматошилась луна – и, как хлыст, стлался по улицам автомобиль. Черное во мраке здание больницы мигало непокойными окнами. В черных проходах стояли часовые. Дом немотствовал, как надо немотствовать там, где смерть. Негорбящийся человек – черными коридорами – прошел к палате командарма Гаврилова. Человек прошел в палату, – там на кровати лежал труп командарма, – там удушливо пахло камфарой. Все вышли из палаты, – в палате остались негорбящийся человек и труп человека Гаврилова. Человек сел на кровать к ногам трупа. Руки Гаврилова лежали над одеялом вдоль тела. – Человек долго сидел около трупа, – склонившись, затихнув. Тишина была в палате. Человек взял руку Гаврилова, пожал руку, сказал: