Книга о Коломенских землях, о волчьей сыти и машинах, о черном хлебе, о Рязани-яблоке, о России, о Расее, Руси, Москве и революции, о людях, коммунистах и знахарях, о статистике Иване Александровиче Непомнящем, о многом прочем, написанная 1923 и 24-м годами
В среднем человек живет шестьдесят лет, т. е. столько-то (60 на 360) дней, т. е. столько-то (60 x 360 x 24) часов, т. е. столько-то минут – т. е. столько-то – а именно 60 x 360 x 24 x 60 x 60 = 1 892 160 000 секунд, т. е. меньше двух миллиардов, меньше чем у каждого россиянина в конце 1923 г. было рублей на папиросы. – Так колоссально – такими колоссальными понятиями жила тогда Россия: и так ничтожна – в этой колоссальности – казалась человеческая жизнь. Да. Но в этой колоссальности жить, все же, только для человека.
В Англии, в Барри-Док, в августе 1923 г., я говорил с русским матросом Кузьмичевым, с коммунистом, который не был в России в годы Великой нашей революции. Не глядя мне в глаза, так, как говорят о самом сокровенном и самом прекрасном, он сказал, спрашивая:
– А, чай, очень хорошо было в России, в 20-м году, когда вы там жили без денег, – чай, очень хорошо… И были такие продкомы, куда каждый сносил свои единицы труда и брал оттуда все, что нужно, по этим единицам…
Я ответил:
– Да, было очень хорошо.
Иначе я не мог ответить, ибо я не смел оскорбить человека и не хотел быть против человечества и человеческой истории, – да Кузьмичев и не поверил бы мне, если бы я сказал иначе. – Барри-Док – это место на берегу океана, где ковши из гранита забирают океанские корабли вместе с океанской водой, и эти корабли грузятся углем – электрическими кранами – так, что вагоны поездов белками прыгают над кораблями по кранам, и откусываются эти вагоны от цепи поездов, чтобы взлетать в воздух с ловкостью фокусника. Каменноугольная пыль садится на корабли в Барри-Док больше чем на сантиметр в сутки; солнце стоит в пыли медной сковородой, и на него можно смотреть простым глазом; в пять часов – тысячью шланг – смывается эта пыль: эллипсами идет фантастический дождь, – солнце, которое уходит за океан, дробится миллионами радуг. – Вечером тогда я думал о том, что несчастье человеку, если он знает больше, чем умеет: иногда это бывает ростом; но, если это не рост, тогда – по-гибель.
Не мне судить о моих достоинствах. Но о недостатках своих я имею право говорить. Мои вещи живут со мной так несуразно, что, когда я начинаю писать новую вещь, старые я беру материалом, гублю их, чтоб сделать новое лучше; мне гораздо дороже моих вещей то, что я хочу сейчас сказать, и я жертвую старым трудом, если он идет мне в помощь. Не важно, что я (и мы) сделал, – важно, что я (и мы) сделаем, подсчитывать нас еще рано; соборность нашего труда необходима (и была, и есть, и будет), я вышел из Белого и Бунина, многие многое делают лучше меня, и я считаю себя вправе брать это лучшее или такое, что я могу сделать лучше. Мне не очень важно, что останется от меня, – но нам выпало делать русскую литературу соборно, и это большой долг.
«Цели», по-прежнему, необходимы, – надо, чтобы они «целили», со всяческими ударениями, и на е, и над и. И с каждым днем мне все яснее, что мое писательство мне совсем не к тому, чтобы славиться, почеститься, сладко жить, – писательство – невеселое дело и – почти мышечный труд.
Лес, перелески, болота, поля, тихое небо – проселки. Небо иной раз хмуро, в сизых тучах. Лес иной раз гогочет и стонет, иными летами горит. Топят болотные топи в сестрах-лихорадках. Ползут, вьются проселки кривою нитью, без конца, без начала. Иному тоскливо идти, хочет пройти попрямее, – свернет, проплутает, вернется на прежнее место… Две колеи, подорожники, тропка, – а кругом, кроме неба, – или ржи, или снег, или лес, – проселок без начала, без конца, без края. А идут по проселкам с негромкими песнями: – иному те песни – тоска, как проселок, – Россия родилась в них, с ними, от них. – Эти пути по проселкам были и есть. Вся Россия в проселках, в полях, перелесках, болотах, лесах. – Но были и эти иные, кои стосковались идти по болотным тропам, коим вздумалось Русь поднять на дыбы, пройти по болотам, шляхи поставить линейкой, оковаться гранитом, железом и сталью, прокляв заклятую избяную Русь – и пошли… Иной раз проселки сходятся в шлях, – и по шляхам, по «шашам», по «чугункам» – с проселков – пришел, пошел по шашам, давно народом восславленный, – бунт, народная вольница, чтоб разгромить «чугунки» и «шляхи», и – чтоб разбиться о бетон и железо, о сталь городов, чтоб снова исчезнуть в проселках – как, навсегда ли? Какая иная – и сильная – сила восстала на шляхах из городов? –
– Ша-ша! – –
По незнанью – называют мужики автомобиль: фуруфузом…
Не именами красить повести, – пусть «заправдашная ложь» – – Тракт стар, зовут тракт Астраханским. В Рязани на Астраханской улице, в Коломне на Астраханской улице – у гостиниц Гавриловых-Громовых сорок лет назад заколотили окна, когда съела старый тракт Астраханский – Казанка. В Коломне – от заставы с орлами до заставы со звездами – две с половиной версты – коломенская верста: лихи были ямщики! Тракт даже не в ветлах, и не Астраханский, в сущности, а на все Поволжье махнул и полег. От Рязани до Коломны – на Москву – тракт полег по Поочью. Много страшных лет было в России: лето тысяча девятьсот двадцать первое было – страшное лето. От Рязани до Коломны тракт полег по лесам Чернореченским, по Зарайским болотам, – и в сером дыму был тракт от трав-брусник и лесов, в лесных пожарах сгоравших. От тракта вправо свернуть – в деревню зарайскую, у Христа за раем, за пазухой – деревня Чертаново будет, – и нет деревни Чертановой: выгорел торф под деревней, в землю провалилась деревня, к черту, как Нижегородской губернии город Китеж, к черту-с. Дым черный над Черноречьем. – Тракт даже не в ветлах и не Астраханский: в проводах по столбам Третий Интернационал гремел, Коминтерн, в июле, – если вперед смотреть, в даль верст: в голубой дали верст черный возникнет заводский дым – Коломзавода, Гомзы, стали и бетона. И туда смотреть – с автомобиля, – не Астраханские, рязанский исполком и штабы армий на автомобилях тракт кроят в Москву в народные комиссариаты, на коллегии, избегая поездов в холере.